И они решили скрыть свою находку.
— Я спрячу ее на берегу, — сказал Дамеа, пряча жемчужину в опоясывавший его стан и составлявший всю его одежду кусок бумажной материи. — Мы зароем ее у подножья большого дерева, растущего возле двери дома твоего отца, дерева, подобного которому нет на всем Тахеу.
Они вытащили якорь и взялись за весла. Когда они под'ехали к берегу, там собрались уже и другие пироги, и берег начал покрываться толпой.
Среди толпы, действительно, бродил Миланти в своем неизменном пальто из альпага и старой панаме, с вечной сигарой во рту, засунутыми в проймы жилета большими пальцами и большим брилльянтом на четвертом пальце волосатой левой руки.
Он поздоровался с Дамеа, и оба поговорили друг с другом несколько минут. Затем Дамеа при помощи девушки понес раковины, наловленные ими в этот день, в склад, находившийся возле дома Дамеа.
Покончив с этим, Амама направилась домой. Но ее слуха еще коснулись произнесенные шопотом слова товарища:
— Когда взойдет луна…
Подходя к своему дому, Амама заметила Первиса и Вайзмана за работой на небольшой просеке.
Девушка простояла некоторое время, смотря на двух компаньонов, затем заговорила с ними и поинтересовалась узнать, что они здесь делают. Первис, посмотрев на нее через плечо, громко рассмеялся.
— Что это она там бормочет? — спросил он у Вайзмана.
— Желает узнать, что мы делаем на участке ее отца, — ответил тот.
— Скажите ей, чтобы она убиралась к чорту, — посоветовал Первис.
Амама не стала ждать, чтобы ей перевели эти слова. Первис ее пугал, хотя она видела его только в профиль со скошенными на нее глазами и приподнятой верхней губой, выставлявшей на показ его длинные желтые зубы.
Она пошла дальше, но, дойдя до дома, остановилась на пороге.
Жан Калабасс был дома; он громко храпел. Девушка почувствовала запах водки. Амама села у большого дерева, единственного на Тахеу красного дерева, росшего к востоку от входа.
Она была дочерью Жана Калабасс, но дело обстояло так, как будто Жан Калабасс был ее детищем. Дочь обшивала его, готовила для него и заставляла быть опрятным; она хранила его деньги, когда они у него были; когда это было возможно, удерживала его от глупостей.
Отец где-то добыл себе водки, — и Амама сразу же инстинктивно поняла, что получил он ее от тех двух незнакомцев, которые работали на небольшой просеке, лежавшей к востоку от хижины.
Амама это поняла, и знала она также, что в данном случае она беспомощна. Ни разу в жизни не упрекнула она своего отца за его многочисленные мелкие прегрешения, — влияние ее всегда выражалось во внушении, никогда в упреках или обвинениях, и заставить отца сознаться в своей вине было совсем не по силам девушки. Она сидела в глубоком раздумьи, совсем позабыв об ужине, пока солнце не исчезло окончательно за горизонтом и огромные золотые звезды не засверкали над лагуной.
Поднялась луна, и звуки ночи стали меняться; с корабельной пристани доносились громко кричащие голоса матросов, скрип весел, призывы женщин. Затем, по мере того, как луна поднималась все выше на небе, молчание стало мало-по-малу овладевать землею, и немного спустя у края леса по твердому песку раздались знакомые шаги.
Это был Дамеа.
Он принес с собой большой нож с широким лезвием, которым можно было взрыть землю, и жемчужину в круглой желтой жестянке из-под папирос, данной ему когда-то Миланти. Дамеа открыл жестянку и показал девушке жемчужину, тщательно запрятанную в гнездышко из той хлопчатой бумаги, которую закупщики жемчуга употребляют для упаковки своего товара. Затем он выкатил жемчужину на ладонь, и оба стали любоваться ею, точно малые дети.
Положив жемчужину обратно в жестянку, Дамеа опустился на колени и начал рыть своими ножом песок у корня большого дерева. Песок был всего на несколько дюймов глубины, дальше шла красная земля, влажная и легко поддававшаяся ножу, затем отросток корня задержал конец ножа. Но глубина оказалась уже достаточной и, поместив небольшую жестянку в ямку, Дамеа прикрыл ее, сгладил над нею песок и сделал надрез в твердой коре дерева, как раз над маленькой могилкой.
Если бы наблюдавшая за ним Амама повернула голову, она могла бы рассмотреть человеческую фигуру, только что вышедшую из дома и почти соприкасавшуюся с ее темной тенью.
Это был Жан Калабасс, у которого тяжелый сон опьянения сменился каким-то тревожным чувством.
В течение недели и трех дней «Большой кинематограф Первис-Вайзман» был переполнен публикой с заката солнца до полуночи, и казалось, что он будет пользоваться таким же успехом до конца сезона. Однако, в одиннадцатый вечер сбор вдруг упал, и можно было подумать, что таинственная театральная болезнь, которая равно нападает как на худшие, так и на лучшие драматические предприятия, наложила руку и на предприятие «Первис-Вайзман».
Компаньонов тревожило не столько уменьшение толпы зрителей, как понижение увлечения посещающей театр публики, не сопровождавшей уже таким громким криком и визгом приключения девушки на мотоциклетке, преследуемой артиллеристом в быстроходном автомобиле Ройс, проделки Чарли Чаплина и впихивание Джеффа в боченок с патокой.
В четырнадцатую ночь представлений, когда Жан Франсуа Калабасс пришел требовать арендную плату авансом, Первис посоветовал отправиться ему к чорту за песнями, и после того, как Вайзман перевел ему этот совет, Жан Франсуа ушел, опечаленный и разочарованный.